— Матушка, мне очень трудно, но Ирочку я люблю, и нам с ней целую жизнь жить.
— Я и хочу, чтоб вы с ней хорошо целую жизнь жили, — возразила мать.
— Тогда зачем же постоянно вставать между нами?
— А не другой ли кто встал между вами?
— Зачем говорить мне это? Я сам свое знаю. Нехорошо бросать отраву между двоих.
— Я не о себе забочусь, Ваничка.
— Можно так заботиться о птице в клетке, что она от забот о ней ноги протянет.
— Это кто же птица в клетке, ты или Ирина?
Иван Андреевич долго и грустно молчал.
— Что бы ни было, — сказал он наконец, — а становиться между нами нельзя. Я верю Ирочке и люблю ее. А если она меня не захочет, это уж воля ее сердца. Как сердце ей укажет, так и поступит. Я не судья ни ей и никому. Рано меня ставить в судьи. Я не хочу этого.
Такого малодушия и такого беспорядка, как определила положение вещей великолепная уставница Клеопатра Ильинишна, она не могла вынести. Окончательно повздорив и с сыном и с невесткой, она уехала совсем из дому, переехала к племяннице, в другое имение.
Недоброе сердце ушло, и много с ним исчезло серой паутины, которая сплеталась в бесконечную пряжу грязно-дымного цвета и застила свет. Уползла очковая змея, любящая по-своему человеческие жилища и любимой своей пищей избравшая голубиные яйца. В свой час, ослабев, она опять приползла повиниться. Это было слишком поздно.
Кто видел сны, тот знает, что длинный сложный сон, обнимающий по содержанию своему длительное время, может присниться в несколько секунд. Подобно этому, в несколько минут, пролетевших как секунды, Ирина Сергеевна, проснувшись первая после счастливой ночи любви, увидела в дымных бегущих призраках и в картинах ярких, но мгновенно тающих, дни сватовства Ивана Андреевича и эти первые годы совместной жизни с ним. Она чувствовала себя освеженной и обновленной, с тех пор как мать Ивана Андреевича уехала от них. Все изменилось в ней и в доме. Она не испытывала к ней ненависти, нет, она даже ее жалела, ей казалось даже, что эта чопорная не такая уж злая и ей не было радостно оттого, что уехала она, конечно, из-за нее, из-за того, что Ваничка встал защитой за нее. Но как ей было радостно в то же время, что ее нет тут, что ее не будет ни через час, ни через день. И Ваничка стал совсем другой. Между ними была серая мгла, которая меняла их лица и скрывала выражение глаз. Не могли глаза читать в близком сердце. А теперь!
Она посмотрела с любовью на лицо спящего мужа. Полоса солнечного света, пройдя через неплотно задвинутую занавеску окна, выходившего в сад, ярко озаряла это лицо, спокойное, довольное, милое.
— Ваничка, — шепнула она, поцеловав его, — вставай, глупенький. Бог знает, как мы проспали.
Ваничка потянулся, усмехнулся, крепко обнял ее за нежную шею и с ласковой шутливостью сказал:
— Сейчас. Проспали-то проспали, да я, пожалуй, в этом не виноват.
Он встал, отдернул занавеску у одного из окон, минутку полюбовался на солнечное утро, подошел опять к кровати, взял с ночного столика папиросу, закурил, поставил ступню правой ноги на край постели, и, опершись правым локтем о согнутую коленку, наклонился к глядевшей на него и, смотря на нее через расходящийся голубоватый дым, стал без конца повторять:
— Ты милая, милая, милая, милая.
Вчера ночью, когда он ложился в постель и свеча была еще не погашена, она снова, с особенной секундною четкостью, какая бывает в видении, заприметила хорошо ей знакомую родинку на смуглой икре правой его ноги. Это было как маленькое солнце, темное, темно-коричневого цвета. Сейчас она опять смотрела на него, и эта родинка, довольно большая и правильно очерченная, совершенный кружочек, волновала ее и возбуждала в ней прилив неизъяснимой нежности. Вдруг, быстро подняв голову и откинувшись от подушек, влюбленная прижалась щекой к этой смуглой ноге и крепко поцеловала это темное солнце. В ту же секунду он упал к ней опять с лицом озаренным, с глазами горящими. Ему казалось, что он в первый раз ее любит, ей казалось, что она любит его в первый раз, и, блаженные, опять они два были одно.
Когда охотники в лесу потеряются, разделенные разными манящими целями, и нужно всем соединиться в одном месте, сойтись с добычей и собрать всех собак, забежавших слишком далеко, они, перекликаясь, трубят в рог. Веселый гулкий звук охотничьего рога, поющего переливами в осеннем лесу. Спугнутые, перелетают и стрекочут сороки, взволнованные и озадаченные непривычною музыкой. Весело и радостно лают собаки, узнавая приказ хозяина, успокоенно подчиняясь знакомому зову, разрешающему отдыхом их усталость, не давая им больше вовлекаться в новые поиски, прекращая гон. Падают нарядные желтые листья. Белка, распушивши свой рыжий хвост, перепрыгнет с размаху с дерева на дерево. Мелькнет среди кустов и просвистит синица. Мелькнут на кусте пестрыми нежными сережками гроздья бересклета. Молча радуются сонной своей жизни, приподымая широким белым теменем слипшиеся старые листья, глубью пахнущие грузди. Охотники сошлись. У них веселые глаза и много добычи, а на добычу хотящим завистливым ревнивым и жалующимся лаем, подвизгивая, лают запьяневшие собаки.
Когда деревенские девушки уйдут спозаранку в лес за ягодами, наклоняются они к розовой и красной землянике, поклоняются Матери-Земле, когда рвут ее, дышат духом земным, всеми крепкими лесными выдыханьями, щеки алеют, сердце бьется чаще, уводит их мечта, обещает им мечта, невидимое им видимо, а самое видное незримо, и кружит их тогда Леший, без толку водит все по одним и тем же местам, из которых никак не выберешься, заводит в болото, где зеленые лужайки, но с окнами бездонными. Тут только сказать заговор да громко аукаться. И потерявшиеся девушки аукаются. «Ау!» — звучит из березовой рощи, вызолоченной солнечными пятнами. «Ау!» — доносится из шаткого осинника. «Ау! Ау!» — доходит от болота, где всегда по трясине кто-то ходит, шлепая незримыми широкими ступнями. И за соседним холмом играет эхо. И слышно бульканье в лесной речке, пробирающейся под навесом из ветвей ракит, точно кто-то с косогора скатывает в воду береговые голыши. Девушки сошлись в зеленом свете леса. Ай, подруженьки, сколько земляники-то! Алеют щеки и горят глаза.