Кто любит проходить по лесной дороге и смотреть внимательным, вбирающим взглядом на зеленое богатство, мимо которого он проходит, тот знает, что, идя, он лишь касается душой этого богатства и видит только общую картину живого разнообразия, в нем создается только очерк этой красоты. Но если он выберет тихое место, сядет там неподвижно и на ту же самую красоту будет смотреть не мгновенным оглядом, а длительно, он увидит ее совершенно иной, впервые такой богатой, яркой и разнообразной, впервые всеслитой в своем разнообразии — поющим законом гармонической цельности. Через глаза, глядящие долго и любовно в душу глядящего, войдет музыка безмолвия, и нескончаемо содержание красивой мудрости, входящей в созерцающую душу от зеленых ликов леса, не скупящегося делиться своим ценным добром с тем, кто хочет его и жаждет.
Кто молча заглянул хоть однажды в глаза живого существа, — будь то друг, или женщина, или ребенок, или конь, или верная собака, или неверная таинственная кошка, или птица, насторожившая свою головку и не знающая, улететь или не улететь ей с ветки, — тот знает, сколько неопределимого словами душевного содержания переливается из глаз в глаза, от одного существа к другому, из души, в которую заглянули, в душу, которая хочет глядеть, и видеть, и молча ласково спрашивать.
От всех вещей мира всегда исходят многосложные безмолвные голоса, и тот, кто их слушает, а не проходит мимо них лишь вскользь, приобретает особое красноречие, сказывающееся в особой единственности речи, или умении пропеть былину, или в даре живописания, или в неземном даре прикоснуться к струнам и музыкой переселить небо на землю. Иногда это красноречие сказывается в том, что человеку с человеком необъяснимо хорошо. Они ничего не говорят друг другу, но чувствуют, что у обоих в душе праздник. Иногда это красноречие — и чаще всего — видно в молчащих глазах ребенка, который еще не забыл недавнюю голубую Вечность, но уже коснулся своей воспринимающей душой играющего содержания звенящей минуты, этого загорающегося и погасающего, чтобы снова загореться, серебра и золота, из которых новожданная, новочаянная душа в каждом пробеге своей минуты ткет в новых сочетаниях воздушные ткани снов.
Тайна детства и до сегодня еще не разгадана, и, вырастая, люди так же мало помнят свое детство и всю его красочно-музыкальную содержательность, как, просыпаясь, мы помним лишь несколько мгновений наши сны, а потом сны тают, и в памяти нашей остается лишь воздушное ощущение, что мы были лицом к лицу с тайной, которая блеснула и ушла, — и наше желанье догнать бодрствующим умом ускользающую, ускользнувшую тайну сновидения похоже на желанье коснуться радуги. Пока мы приближаемся к радуге, она уходит. Она уходит и тает. И в конце концов у нас в руках только влажность прошедшего дождя, а в уме слабое воспоминание, что краски были и они единственны по своей красоте.
Обыкновенные взрослые люди, говоря слово «ребенок» или слово «дети», произносят это слово тоном заурядного, мало что разумеющего, опекуна или же влагают в него нарочитую нежность, овеянную снисходительностью и пренебрежением. Но Тот, Чье имя благословили нескончаемые миллионы, любил присутствие детей, как Он любил цветы и птиц, и, поставив ребенка посреди двенадцати Своих избранников, обнял его. Ибо Он лучше других знал, что детство есть сложная красивая тайна.
Если детство есть сон, так ведь есть высокий, прославленный своей мудростью народ, все рассуждения которого опираются на основоположение, гласящее, что жизнь есть сон. И среди снов бывают вещие.
Женщина никогда не может забыть того первого поцелуя, который когда-то она узнала как девушка. Мужчина душой своей неизмеримо грубее и тяжеловеснее, чем женщина. Но и мужчина, в свой час, кто бы он ни был, помнит, вспомнит ту, которую он поцеловал впервые.
Первые ощущенья бытия, испытываемые в детстве, — это первые поцелуи мира к душе. И если детство проходит счастливым, все оно тогда радостная смена новых и новых ласковых поцелуев, все оно есть беспрерывная тайна причастия. В первый раз новожданная душа проходит сказочные дороги мира с раскрывающимися чашечками цветов. И этот свет Мировой Евхаристии пережившему счастливое детство светит потом всю жизнь.
— Игры-игрушки! Купите игры-игрушки! Самые лучшие, первый сорт! — возглашал расторопный ходебщик, выгружая свой товар из объемистого короба на длинный ларь, стоявший вдоль стены в передней барского дома в Больших Липах.
— Игры-игрушки, — повторял он, лукаво посматривая на детей, у которых загорелись глазенки, на Ирину Сергеевну и на Ненилу. — Кубари, волчки, заведут песню, кружатся, не кончат до завтра. Плясуны канатные из наилучшего картона, дернешь за ниточку — руки-ноги прыг в разные стороны, а иные даже язык показывают. Ваньки-встаньки, как их ни бей, не ушибешь, как ни бросай, а покачается и встанет ванька-встанька. Мужик с медведем, деревянные, а как по железу молотками бьют, тот — стук и этот — стук, не узнаешь, кто лучше молотком работает. Мельница, хлеб молоть, крыльями машет, и гусю так не взмахнуть. Утята, гусята, собачки, барашки, у каждого голос есть, только пожми немножко, сейчас заговорит по-своему, как ему природа его велит. Зайчик-барабанщик, сам беленький, перед барабаном сидит, только его повезешь за вожжи, бьет барабанную дробь. Утюжки, корытца, и жбанчики, и стаканчики, на полное хозяйское обзаведенье. Красавицы деревенские, — добавил офеня, высыпая на ларь ужасающих кукол из тряпок, с круглыми как блин рожами, с круглыми черными глазами и нарисованным носиком непомерно малым над непомерно большим ртом. — Вот Машка, Палашка, Малашка и Агашка, Феклуша-Подбери-Бока, Парасковья Спесивая. И самый что ни на есть первеющий красавец на деревне, добрый молодец Куклей Куклеевич. Что хотите, то берите. Вниманьицем нас своим просим покорно не оставить.