— Тук-тук, — стучал веселый дятел и, обежав вокруг ствола, взмахнул своими черными крыльями, мелькнул своей красной шапочкой и перелетел на другую липу, ожившую от пробега прилежного молоточка.
Охотники увлеклись своим легким подвигом и прибыли домой только к вечеру. Были, конечно, упреки, но не надолго. Да и что ж упрекать? Завтра опять чуть свет утащатся на свою охоту. Это знала не только молодая барыня. Доподлинно это знали и Андрей Культяпый, кучер и главный охотник Ивана Андреевича, и зловещий, высокий как жердь Мишка Шагин, кучер и главный охотник Огинского, загостившегося в усадьбе Большие Липы у Гиреевых.
Если долго отсутствовали охотники, зато и недаром. Зайцев они добыли столько, что ключница Устинья, она же и кухарка, немолодая черноглазая женщина лика раскольницы, диву далась и спрашивала себя, что же она будет со всем этим добром делать. Впрочем, затрудненье небольшое. Бары ведь передков заячьих не едят, они пойдут дворовым псам, вот и зайцев стало вдвое меньше. Сама Устинья, так же как и дворовые мужики, гнушалась этим кушаньем. Мужики полагают, кажется, и доселе, что заячье мясо то же, что кошачье. А бары съедят. Чего они не съедят?
Устинья причитала и стряпала. Стряпуха она была образцовая и хозяйственная женщина на редкость. Иван Андреевич из всей дворни ее больше всех почитал и называл не иначе как Устинья Архиповна. «Та молодая бабенка, это модница-то, которая все больше насчет цветочков да катанья верхом, молодая барыня-пустяшница, ничего в хозяйстве не смыслит, умеет только приказывать, чтоб сливок и масла к столу побольше подавали, да почему еще вот варенец вчера не довольно был густ. Ишь, не довольно. А варенец как мед. Уж Устинья ли не сделает первосортный варенец? Тогда кто и сделает! Вот и колдунов им сделаю на ужин таких, что и сибирские пельмени не чета. И бекасов зажарю. И блинчики будут как кружево. Помажь вареньем и в царство небесное попадешь. Наготовлю им, наготовлю. Все съедят, не поморщатся, и спасибо не скажут. Да на что мне их спасибо? Я тут, у печки, сама себе барыня, как есть полная госпожа».
И Устинья, погладив по спине ластившегося к ней зеленоглазого черного кота Ваську, принялась за художественное выполнение изящно-сложного меню, перечисленного ею лишь эпизодически, а не сполна.
Правда, в усадьбе Большие Липы любили и умели поесть хорошо, да и много ведь было всякого добра кругом, в саду и в пруду, на полях и в лесах, в огородах, амбарах, и погребах, и кладовых, хотя именье было небольшое и настоящего барства там не было.
Ужин, правда, вышел на славу, и хорошо поужинать дома или в гостях у радушных друзей после целого дня охотничьей потехи и рысканья по полям, лесам и перелескам.
За ужином Ирина Сергеевна дразнила и мужа и его приятеля, то прикидывалась обиженной, то была не в меру весела и говорлива, вспоминала свое детство и дни институтской жизни, гордо похвалялась своими успехами на столичных балах, перекинулась в литературные разговоры, сообщила, что Пушкин гораздо гениальнее Мицкевича, и удачно доказывала это примерами из лирики того и другого, нашла, что Лермонтова по силе творчества и по загадочности личности даже и сравнивать нельзя, например, с Красинским, хитро умолчала о Словацком, к которому была сама очень неравнодушна. Усмехнулась и сказала, что, впрочем, только синие чулки так много говорят о книгах, а что она хочет отныне целиком посвятить себя только хозяйству, но музыки, конечно, не бросит, и даже именно сегодня, в наказание им обоим за долгое отсутствие, будет им играть на фортепьяно до самой полночи.
Угрозу эту она исполнила.
В зале, уставленной цветочными горшками с причудливыми растениями теплых стран, небольшими пальмами, рододендронами, диким виноградом, плющом, кактусами, лимонными и апельсиновыми деревцами, густой и богатой звучностью запело фортепьяно, а в окно над ним гляделся тонкий серп Новолунья. Ирина Сергеевна бегло взглянула на него и начала с «Вечерней Звезды» Вагнера. Простые, красиво-печальные звуки сразу завладели воздухом безмолвной комнаты, прислушивающимся воздухом трех душ, мгновенно задумавшихся.
Есть в музыке воистину волшебная власть, которой нет ни в одном из искусств, чье назначенье — завладевать душами, ни в зодчестве, которое, однако, зовут застывшей безгласной музыкой, ни в упоительной живописи, научающей красиво молчать и говорить тихонько и ступать осмотрительно, ни в поэзии, да, даже и в поэзии, овладевающей сердцами и бросающей влюбленных к внезапному поцелую, и зовущей к подвигам, и припоминаемой, как слово молитвы, раненным насмерть, глаза которого меркнут среди гула и рокота битвы. Единственная власть музыки, ее нездешнее, божеское преимущество сразу сливать воли и сердца, одним созвучием — почему именно этим? не скажет никто — сочетанием двух-трех звуков, и их чуть заметным уклоненьем к новому созвучию, их легким, звонким перебегом к другой неопределимой сказке без имени, зовом ниоткуда, узывом в никуда, этой игрой, сплетенной из паутин, что выпряли лунные души и овеяли крылья улетающих птиц, что, улетев, всегда возвращаются в самый неожиданный миг, — власть заставить множество разных сердец, и даже вражеских, биться как единое сердце, внезапно отдохнувшее от всего, что было только что убедительно и сразу растаяло, как тень на стене от вошедшего в комнату луча, — власть толкнуть многочисленные воли, заставить их тотчас же дрогнуть и выпрямиться лучеобразно, и сумму воль сделать единицей, одной волей, волей к счастью, к правде неожиданной, к целому хору взметающихся в душе, восторженных вскликов, гласящих о радости цельного нового зрения после давнишней слепоты.