— Значит, вы все-таки думаете, Сигизмунд Казимирович, что революция придет непременно? — с любопытством спросил юноша.
— Не берусь быть пророком. Но худшее совершается в истории легче, нежели благое. У меня на это особый взгляд. Я думаю, что вообще человеческая мысль пошла по совершенно ложной дороге. Машина есть изобретение Дьявола. То, в чем видят усовершенствование, приведет к гибели.
— Я не понимаю вас. Объясните, пожалуйста.
— Большой разговор, мой милый, большой разговор. Простота и святость человеческих отношений систематически исчезают всюду на Земле. Отторженье от благой связи с Природой все более становится правилом жизни. Машины существовали всегда, но только как необходимое дополнительное орудие. А вот уже лет пятьдесят, пожалуй больше, как машина стала из орудия господином. Неограниченное развитие машинного производства, неизбежное развитие усовершенствования машин создает машинные чувства. Все становится машинным. Так в Европе и Америке, так будет и в России. Простодушные деревни или вымирают, или превращаются в города. Города превращаются в душные казармы и фабрики. Лишенный пастбищ скот, согнанный на убой, воет, ревет и сумасшествует. Камень и железо, душные клетушки, фабричные трубы и компания пауков разного калибра, то бишь господа фабриканты, — в таких условиях чувства развиваются определенные. И фабрикантскую голову ничем не прошибешь, она из чугуна. Всякий дьявольский дар кажется добрым, это чтобы его взяли. А когда его возьмешь, взявшая рука отсохнет и самая душа зачахнет. Если революция придет, она придет отсюда, и тогда фабричные души по-фабричному распорядятся, как с мертвым матерьялом, со всем, что в человеческой жизни есть живого.
— Сигизмунд Казимирович, — с волнением сказал Горик. — Но ведь вы гораздо ближе к революционерам, чем это кажется. И потом, как возможно, каким образом это возможно, — Горик стал говорить с негодующей горячностью, чтобы вы не испытывали ненависти к тем, кто растоптал вашу родину, кто без конца унижает и мучает Польшу?
Огинский побледнел и встал. Он заговорил не сразу, отвечая на этот всклик. Глаза его исполнились невыразимой грусти и нежности. Такой же вопрос, произнесенный с такой же горячностью, он слышал когда-то давно из любимых уст.
— Милый мальчик, — сказал он наконец, кладя свою правую руку на плечо Горика. — Зачем ты искушаешь меня? Об этом говорить можно много, и мы когда-нибудь будем говорить. А теперь… Знаешь, что я тебе скажу? Ты за последнее время все больше становишься похож на свою мать, какой она была тогда, когда тебя еще не было на свете. Ты знаешь, как она мне дорога, и я знаю, что ты с ней дружишь и любишь ее всем сердцем. Так не огорчай же ни ее, ни отца. Брось ты этих разных Причетниковых и Крестовоздвиженских и не путайся с ними. Ни к чему это доброму не поведет, да и не достойно это тебя. Право же, ты их всех умнее, и нечего тебе с ними делать.
— Сигизмунд Казимирович, я хочу изучать польский язык, — сказал Горик, не зная, чем выразить внезапный прилив нежности к Огинскому.
— Ну что ж, учительница у тебя в твоем же доме, она хорошо его знает.
Если есть какой-нибудь несомненный признак истинной дружбы — это рыцарское служение одного другому, верность во всех превратностях. Друг любит друга и друг верит в друга, друг всегда заступается за друга. Если один находится далеко и о нем кто-нибудь говорит что-нибудь дурное, друг не способен допустить это, как не способен поверить, чтобы Солнце зашло навсегда или огонь стал холодным. И другу так же хорошо и радостно от присутствия друга, как любимому хорошо от присутствия любимой, только радость дружбы спокойнее и прозрачнее радости любви, она уютнее и надежнее, потому что дружба неизмеримо отдаленнее от яростного жерла ревности, которое всегда тайно соприсутствует на празднике любви. И в дружбе не кажется, что утрачиваешь свою свободу, теряешь самое ценное достоинство своей души, если один друг умнее другого, сильнее его, более завладевает дружеской душой, а сам остается более вольным и независимым. Без тайной оглядки в дружбе неограниченно переливаются из души в душу все сокровища, которые есть в одной и в другой душе, и весь мир кругом становится от такого сопричастия душ зовущим разбегом, где весело попробовать силы и коснуться испытующе бесчисленных тайн, скрывающихся в каждом уголке леса и дома, в каждом промелькнувшем лице и пролетевшей птице, в каждом острийном соприкосновении двух мыслей, в любой встрече двух звуков, двух слов.
Такой дружбой были связаны два эти брата, Игорь и Горик. Их дружба началась на утре их дней, когда, дети, они молились вдвоем перед малыми иконками о несчастной, которая была убита, и о несчастном, на которого надели тяжелые цепи и отправили в неведомую даль на долголетние пытки. Их дружба росла вместе с ними от каждой беседы, от каждой новой книги, прочитанной вместе, от каждой прогулки в саду, где цветы и деревья учили их гармонии, от каждой долгой прогулки вдоль тихого течения реки, уводившей их своими излучинами в зеленое царство впервые увиденных перелесков, впервые услышанного воркованья тяжелого лесного вяхиря, впервые прозвучавшего в полудетском разговоре кристального слова «Бог», уманчивого слова «Воскресение», впервые увиденной на белом стволе лесной березы свернувшейся в пятне солнечного света геральдическим узлом, — внимательно глядящей змеи.
В самом раннем детстве вся потребность в дружбе, какая была в душе Жоржика, вылилась в его любовь к Глебушке. Он не перестал любить Глеба и позднее. Он сохранил к нему привязанность и потом, в годы гораздо более поздние, любуясь на эту цельную дикарскую душу, безраздельно преданную собакам, ружью, радостям леса и охотничьим утехам. Но, сын страстного охотника и выросший среди братьев, которые, кроме Игоря, все увлекались охотой, Горик охотником не стал. Он очень любил ездить на охоту с отцом и братьями и смотреть, как охотятся другие, но у него не было искушения стрелять дичь, и ему было даже неприятно взять ружье в руки. Это была инстинктивная неприязнь, которой он лишь со временем придал характер убеждения. Только три раза он соблазнился стрельбой, и все три раза больно запомнил.